«Похвалы необходимы поэту, как памперсы младенцам и лампасы генералам» — интервью с Дмитрием Бобышевым, соперником Бродского
Корреспондент «Сноба» Алексей Черников побеседовал с поэтом Дмитрием Бобышевым о том, легко ли было дружить с постаревшей Ахматовой, какой была загадочная Марина Басманова — их общая с Бродским возлюбленная, как попытка угнать самолет привела Бродского в ссылку, завидует ли Дмитрий Васильевич Иосифу Александровичу и готов ли он был платить за поэзию судьбой.
На что вы ориентировались в 1950-х, в начале своего пути? Что читали и насколько глубоки были ваши представления о модерне в условиях цензуры?
Я окончил десятилетку в 1953 году, когда умер Сталин. Все мои школьные годы прошли под его прославление. «О Сталине мудром, родном и любимом» — пел школьный хор, звучало радио и пестрели кумачовые плакаты на улицах. Но я также припоминаю, что это пышное и фальшивое славословие дерзко пародировалось в низах — например, в книге, которая ходила тогда по рукам. То была «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьева, где лукавые льстецы воспевали падишаха: «О мудрейший из мудрейших, затмевающий своей мудростью саму Мудрость!» И мы, тогдашние школьники, уже понимая, что к чему, втихомолку потешались над этой параллелью, заодно укрепляясь в недоверии к официозу и фальши.
Заряд этики (и не меньший заряд эстетики) давала в школе классическая литература, которая, если читать ее «от сердца к сердцу», что-то закладывала в душу. Это не вполне ясное «что-то» затем позволяло с презрением воспринимать соцреализм с его фальшивыми образцами — романом «Мать» и «Стихами о советском паспорте». Зато, отталкиваясь от школьной программы, можно было открывать для себя раннего Маяковского, а там и Блока, а там уже и весь Серебряный век... Так, на одном скучном уроке, мне попалась в руки затрепанная книжка без титула и обложки, и я зачитался настолько, что в меня запали оттуда какие-то творческие импульсы, вошли какие-то флюиды и ритмы, и я вдруг стал сочинять сам!
Впоследствии я узнал, что это был модернистский роман Райнера Марии Рильке, и его автор, великий австрийский поэт, на годы вперед стал моим светочем. А уже в студенческую пору один за другим открывались ранние советские «гении 20-х» — Багрицкий, Тихонов, Сельвинский, Луговской, затем обэриуты Заболоцкий и Хармс и, наконец, подлинные звезды XX века — Пастернак, Цветаева, Мандельштам и Ахматова.
Многие, не знавшие Ахматову лично, говорят о ней с придыханием. А какой вы ее запомнили?
То, что со стороны кажется неоправданным придыханием, может оказаться признаком искреннего волнения. Если кто-то ее воспринимал с пиететом (а таких — множество), что ж тут плохого? Это нормально. Она действительно была живой легендой, окруженной сонмом гениев: Блок, Гумилев, Вячеслав Иванов, Модильяни, да и сама была огромной фигурой в поэзии, «русской Сапфо». Да, она первая в русской поэзии заговорила сама и научила других говорить с позиции женщины в извечном любовном диалоге, где всегда доминировал мужчина. И при этом она нисколько не архаична, несмотря на старомодное перо. Чувства ее первозданно свежи, коллизии остры, ожидания трепетны, боль пронзительна, а слова при этом точны и сдержаны.
Но главное в другом: несмотря на запреты и годы непечатания, ее дар развивался, и голос из камерного превратился в гражданский с неожиданно пророческими обертонами. Акмеистический канон с его «прекрасной ясностью» стал для нее узок, она переросла его, поэтика стала богатой и многоголосой, а «прекрасная ясность» — не менее «прекрасной сложностью». Мы (имею в виду нашу четверку — Иосиф Бродский, Анатолий Найман, Евгений Рейн и я) познакомились с ней именно в эту пору, и наши поиски большого стиля счастливо совпадали с ее полифоническими устремлениями, очевидными в ее поздних циклах и особенно в «Поэме без героя».
Я могу поверить, что ваше общение с Ахматовой согревало ваше поэтическое самолюбие, но сомневаюсь, что юношам искренне интересно было дружить с Анной Андреевной. Неужели не ощущался поколенческий разрыв? Ахматова действительно понимала ваш юмор, разделяла ваши проблемы, была с вами на одной волне?
Мы же приходили к ней не для развлечений, не ради танцев под патефон! Поколенческий разрыв как раз исключал именно такой вид общения. И она была не «какая-то там старуха», а великая поэтесса в ее поздние годы. Однако, вы правы, неловкие моменты возникали, но это были ее «мхатовские паузы» в разговоре, когда она давала собеседнику их заполнить, но не болтовней о погоде, конечно, а чем-то остроумным или значительным.
Доверительность возникла с самого начала знакомства. Дело в том, что и мы, и она находились в длительной опале, хотя и разной степени тяжести. Над ней, несмотря на хрущевскую оттепель, висело неотмененное партийное постановление 46-го года, и это отпугивало от нее разного рода людей — нужных и ненужных, привлекая, быть может, лишь сыщиков. К тому времени трое из нас успели отличиться, попав в черный список за выпуск вольной стенгазеты «Культура», а четвертый тоже был уже на примете у властей. Это не то чтобы сближало, но располагало к большему доверию.