Из мест лишения свободы
Николай Бердяев и его «Самопознание»: как остаться свободным от мира
18 марта Бердяеву исполняется 150 лет, и по этому поводу наверняка будут сказаны все положенные слова о его всемирно-исторической роли — но, кажется, сам он хотел видеть себя как фигуру, сознательно идущую наперекор всему «всемирному» и «историческому». Юрий Сапрыкин рассказывает о философе и литераторе, который всегда был против.
«Мне пришлось жить в эпоху катастрофическую и для России, и для всего мира,— пишет Николай Бердяев в предисловии к своей философской автобиографии "Самопознание".— Для философа было слишком много событий: я сидел четыре раза в тюрьме, два раза в старом режиме и два раза в новом, был на три года сослан на север, имел процесс, грозивший мне вечным поселением в Сибири, был выслан из своей родины и, вероятно, закончу свою жизнь в изгнании». Автор не упоминает еще жизнь во Франции при гитлеровской оккупации, разрыв с другими крупными русскими философами, оказавшимися в эмиграции, обвинения в симпатиях к советской власти и так далее. Жизнь на разрыве эпох — и просто жизнь на разрыв.
Все это плохо вяжется с расхожим образом Бердяева — старичок с благообразной бородкой, писал о чем-то возвышенно-религиозном, в нынешнем медийном поле присутствует, как правило, в виде заголовков «Президент РФ назвал Бердяева в числе своих любимых философов». Это сто лет назад рассуждения о русской идее и царстве духа обеспечивали билет на «философский пароход», но теперь традиции восстановлены, а ошибки преодолены — и Бердяев заслуженно считается одним из светочей и столпов, внесших вклад в «культурный код». Эта линия преемственности не лишена оснований, но все же в роли провозвестника всего державно-традиционного Бердяев выглядит странно. В своем самоописании он выводит на первый план совершенно другие черты: «я всегда был "анархистом" на духовной почве и "индивидуалистом"», «в моей натуре всегда был бунтарский и протестующий элемент». Это самоощущение плохо вяжется с его биографической канвой, но Бердяев в «Самопознании» снова и снова настаивает: мне неуютно и в профессорской шапочке, и в мантии почетного доктора Кембриджского университета, мне всегда претила необходимость подчиняться высшим и общим интересам, я никогда не мог вполне примкнуть ни к одному течению, я здесь чужой, я там чужой.
Против революции
Бердяев — один из тех, кто пришел в религиозную философию из марксистского кружка. Его первые аресты — типичные для того времени участие в студенческих волнениях и распространение нелегальной литературы; уже после университета и вологодской ссылки он переписывался с Каутским, вел диспуты с Луначарским, во время поездки в Швейцарию мог бы пересечься и с Лениным — но теперь тот был в ссылке. Марксизм для поколения Бердяева — интеллектуальная мода, мимо которой невозможно было пройти: он давал новую оптику («по сравнению с марксизмом старый русский социализм мне представлялся явлением провинциальным»), включал русскую интеллигенцию в общеевропейскую повестку, в конце концов, марксистов любили девушки: «Эротика всегда у нас окрашивалась в идеалистический цвет. В 30 годы она носила шеллингианский характер, в 60 годы нигилистический, в 70 годы народнический, в 90 годы марксистский». Необходимость пострадать за свои идеалы лишь укрепляла ощущение правоты.
Бердяев легко перенес ссылку в Вологде — но проведенные там два года развернули его в другую сторону. Он читал Ницше и Ибсена — в сравнении с открываемыми ими мирами учение, которое сводит всю историю к конфликту производственных сил и производительных отношений, начало казаться несколько ограниченным. «Меня все более отталкивало миросозерцание, довольствующееся посюсторонним, замкнутым кругом земного мира». Истина где-то там — не в подъеме рабочего движения и тем более не в бесконечном выяснении догматических тонкостей, которое происходит в любом закрытом кружке. Бердяев стал замечать у коллег-товарищей стремление «подчинить личную совесть совести групповой», «тенденцию к подавлению личности». Когда в Вологду приехала очередная группа ссыльных, они поставили на голосование вопрос, нужно ли подавать руку полицмейстеру; Бердяев заметил, что разберется сам. Впоследствии он напишет: «Ошибочно было бы думать, что я когда-нибудь вращался исключительно в этой среде "товарищей"».
Уже после 1917-го Бердяев много будет писать о неизбежности русской революции — «ответственны за революцию все, и более всего ответственны реакционные силы старого режима». И о том, что у революции есть своя правда — «раскрытие возможности братства людей и народов, преодоление классов». И о том, как революция оказалась естественным следствием всей русской истории — петровский радикализм, мистические настроения русских сектантов, вообще эсхатологизм русской культуры: нам хочется сжечь старый мир дотла, чтобы на освободившемся месте появился идеальный новый (этой преемственности он посвятит целую книгу — «Истоки и смысл русского коммунизма»). В декабре 1918-го большевики введут всеобщую трудовую повинность, и Бердяева отправят чистить снег; и в этом, по его словам, он видел «правду, хотя и дурно осуществляемую». Но это он напишет потом: «в моменте» он воспринял октябрь 1917-го как национальную катастрофу, пробуждение и подъем всего самого темного, что таилось в России. «С Россией произошла страшная катастрофа. Она ниспала в темную бездну. И многим начинает казаться, что единая и великая Россия была лишь призраком, что не было в ней подлинной реальности».
«Я давно предвидел, что в революции будет истреблена свобода и что победят в ней экстремистские и враждебные культуре и духу элементы». Революция вышла из войны, стала следствием произошедшего в те годы всеобщего упрощения и ожесточения — и сохранила в себе этот дух. Как часто бывает, сильнее всего пострадали от революции те, кто больше всего ее приближал: русская интеллигенция, сочувствующая народным страданиям; та самая «интеллигентщина», о которой Бердяев писал когда-то в статье для сборника «Вехи». Ее сменил новый антропологический тип, лишенный прежней доброты и расплывчатости,— «лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные». Даже прежние знакомые Бердяева, мечтательные идеалисты из марксистских кружков, под воздействием неведомых сил превратились в безжалостных «железных феликсов» (Дзержинский, кстати, лично допрашивал Бердяева в 1920-м). Усадьба Браницких в Белой Церкви, куда Бердяев приезжал ребенком («у меня был кабриолет с двумя пони, я сам правил и ездил в лес за грибами, сзади сидел кучер в польской ливрее»), во время революционных волнений была разгромлена и сожжена. «Когда я, будучи марксистом, сидел в салоне Браницкой, то не предполагал, что из марксизма могут произойти такие плоды».