Переделкино
В 1932 году в Москву из-за границы возвращается Максим Горький. Главный писатель молодого союза жил в Берлине, Сорренто, Мариенбаде, гостил в европейских творческих резиденциях – есть версия, что именно последнее обстоятельство сподвигло Горького выступить с инициативой о создании подобного пространства под Москвой. И в 1932 году Совнарком утверждает постановление «О строительстве городка писателей». А еще три года спустя в поселке Переделкино открылась творческая резиденция.
В последующие десятилетия здесь жили Борис Пастернак, Илья Ильф, Евгений Петров, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Борис Пильняк, Исаак Бабель, Булат Окуджава и многие другие; гостили Александр Солженицын, Боб Дилан, Аллен Гинзберг, Анна Ахматова.
Весной 2021-го в Переделкине снова заработала творческая резиденция: писатели, композиторы, художники могут принимать участие в проектах дома творчества, жить и работать в легендарных стенах.
Специально для этого номера резиденты и авторы дома творчества подготовили три материала. Один из них – эссе Ляли Кандауровой о судьбе рояля «Бехштейн», когда-то стоявшего в доме Пастернаков и пережившего этот беспокойный век. Второй – рассказ композитора Варвары Чураковой о пассакалии «Расплеснутое время», написанной ей в доме творчества к годовщине со дня ареста Бориса Пильняка.
И третий – плейлист «Музыка и Переделкино с 1930-х до наших дней», собранный и прокомментированный музыкантом и композитором Ильей Рубинштейном.
«ТЫ МОЖЕШЬ ВОССТАНОВИТЬ ЗВУКИ? Партитуру звуков этого места», – спрашивает Елену Пастернак Ирина Ерисанова, возглавляющая дом-музей деда своей собеседницы в Переделкине. – «Могу. Я начну так, будто я стою у нас дома. Потому что звук нашего дома – это бесконечное фортепиано». Они разговаривают по видеосвязи; Елена Леонидовна вспоминает атмосферу писательского поселка, в которой она росла, обычаи его обитателей и жизнь переделкинской детворы. Для большинства людей Переделкино ассоциируется в первую очередь с литературными текстами – поэзией и прозой, публицистикой и эссеистикой, которые создавались здесь на протяжении полувека. Для тех же, чья жизнь протекала в этом поразительном и странном месте, «текст Переделкина» состоит не только из слов. Жизнь эта была как будто обыкновенной – вопли петухов, слышные из деревни, утренняя дорога в школу, грядки, прогулки, ужины, настольные игры. Но также совсем необычной: «бесконечное фортепиано», по многу часов слышное в доме Пастернаков, звучало под пальцами пасынка поэта, сына великого пианиста Генриха Нейгауза – Станислава Генриховича, тончайшего интерпретатора Шопена и вообще одного из самых необыкновенных музыкантов в истории русского исполнительства.
«Но есть еще другие звуки, – продолжает Елена Пастернак. – Например, полотно железной дороги идет параллельно старым переделкинским улицам. Между ними – поле, и это расстояние важно: звук идущего поезда доносился до нас сквозь пустоту. Мы умели различать виды поездов на слух. Как ни странно, их звуки хорошо соединялись с музыкой, и шум старой подмосковной электрички для меня бесценен, как ноктюрн Шопена. Если музыка уносила тебя высоко, куда-то, откуда бывает сложно спуститься, то поезд, который всегда подавал сигнал, проезжая Переделкино, был связан с реальностью, причем реальностью техники, транспорта и путешествий. То был звук из-за пределов нашего мира, и он вступал в перекличку с фортепиано, звучавшим у нас дома. На всю жизнь это стало чем-то вроде камертона, который ты ищешь потом в других звуках, шумах, шорохах. Еще был наш сосновый лес. Гул сосен, издающих единый, чрезвычайно определенный, мощный звук. Сочетание трех этих звуковых начал – и есть Переделкино».
В своих воспоминаниях о Пастернаке Николай Вильмонт приводит разговор поэта с Генрихом Нейгаузом, происходивший в 1929 году в московской квартире его друзей (и будущих соседей по Переделкину) – философа Валентина Асмуса и его жены Ирины Сергеевны. Он удивительным образом перекликается со словами Елены Пастернак: «[Борис Леонидович] говорил много, сбивчиво и вдохновенно. И вдруг перескочил на Шопена, заявив, что он учится у него реализму:
– Шопен реалист не в меньшей мере, чем Лев Толстой (…). И в самом деле, что отличает Шопена от его современников и предшественников? Конечно же, не просто несходство с ними, а сходство с натурой, с которой он писал, вернее, которую он познавал в своем предельно личном, а потому (…) предельно реалистическом соприкосновении с жизнью.
Он замолчал. И тут Генрих Густавович вступил в прервавшийся было разговор:
– Как я наслаждался всем, что вы говорили о Шопене. Особенно тем, что вы не ограничились словами о «натуре», с которой он будто бы писал, а так замечательно сказали о его «реалистическом соприкосновении с жизнью». Ведь говорят, что музыка училась у птиц, у шелестящих листьев, завывающего ветра или ревущего водопада. Но музыка (это самое молодое из искусств) так уклонилась в своем развитии от этих первых своих (допустим) «учителей», так далеко ушла в самую чувственную из абстракций, что этот «вид подражания» (всяким птичкам и лягушкам) нельзя не признать величайшей оригинальностью. Мне даже кажется, что вот это чисто музыкальное «соприкосновение с жизнью» увлекло за собой и другие искусства: лирику Верлена, (…) Рильке, Блока, не говоря уже о присутствующих.
Все рассмеялись, вполне оценив неприкрытость его намека».
Грандиозность роли, которую музыка играла в жизни и мышлении Бориса Пастернака, – общеизвестный факт; он мечтал сочинять, играл на фортепиано и обучался композиции, его кумиром был Александр Скрябин, который не просто хвалил музыкальные опусы будущего поэта, но уверял его, что в музыке ему «дано сказать свое слово», «что о музыкальных способностях говорить нелепо, когда налицо несравненно большее». Отказ от композиторского призвания Пастернак сравнивал с «прямой ампутацией, отнятием живейшей части своего существования». «Жгучая потребность в композиторской биографии настойчиво и неотвязно (…) предъявляет свои права. Опешенность перед долголетнею ошибкой достигает здесь той силы и живости, с какой на площадке тронувшегося поезда вспоминают об оставленных дома ключах или о печке, не переставшей гореть в минуты выезда», – писал он в письме от 1917 года.