« Он — кот. И не кот. Одновременно»
Лауреатом премии «Большая книга» стал актер Григорий Служитель за дебютный роман «Дни Савелия». Роман написан от лица (точнее, физиономии) московского кота, но всем понятно, что это о нас, людях, и об эпохе 2000–2010‑х. «Огонек» поговорил с автором
Если бы актер московской Студии театрального искусства Григорий Служитель всерьез взялся писать «роман о распаде прежнего мира», мы имели бы еще один образец ностальгии, рефлексии и всего того, что принято делать в русской литературе на протяжении двух последних столетий. Однако начинающий писатель не создавал ни сатиру, ни гротеск; он применил классический прием отстранения, и нашу действительность мы увидели со стороны — глазами существа максимально незаинтересованного, а, стало быть, объективного — городского кота Савелия. Кроме того, Служитель не заигрывает с читателем. Он прямо пишет, что смерть неизбежна, а счастье скоротечно. Наконец, в романе много сочувствия к «незнаменитым» людям — тем, кто потерял себя в эпоху перемен и отчаялся найти. Неожиданное для «котячего романа» ощущение заброшенности, тоски, распада; однако это же и создает ощущение романной правды.
— Жизнь вашего кота Савелия, конечно, полна опасностей, но невольно думаешь, что кое в чем ему проще, чем нам, людям: например, с жильем. В центре Москвы ему достаточно коробки из-под бананов или заброшенного дома…
— Да, моему коту повезло, и он понимает, что жизнь его могла сложиться совсем иначе. Его сородичам удается в городских условиях прожить всего одну-две зимы, а на его пути все время попадались люди, которые помогали, подбирали, кормили… И дом у него временами был, не самые плохие условия, но в целом он… метафизически бездомный. Если бы он просто искал свой угол, он у первых же хозяев остался на всю жизнь. Но он, напротив, постоянно сбегает. Он неприкаянный, чувствует, что у него нет своей клеточки на этой шахматной доске. В принципе, это книга про отщепенцев, про отверженных.
— Можно предположить, ввиду нетипичности вашего кота, что, допустим, в него могла вселиться душа другого существа, поэтому его манера рассказа напоминает человеческую. Мы легко принимаем эту условность. Но вы нигде не объясняете: откуда у вашего кота такое хорошее образование? Может, он начитался книг, пока жил у хозяев?
— На самом деле кот не очень образован. Латынь он знает на троечку, например. Он скорее думает, что образован. У меня был поначалу замысел — посвятить целую главу истории его образования. Но я довольно быстро отказался от этой идеи. Прием с размышляющим подобно взрослому человеку котом — абсолютная условность. Либо читатель ее сразу принимает, либо нет. Точно так же читатель должен принять или не принять еще одну условность — что это, в общем-то, посмертная биография, которую герой рассказывает как бы после смерти. Или, например, свои первые младенческие недели он описывает, что называется, высоким стилем, но ведь вспоминает он об этом, уже будучи взрослым. В общем, самым сложным было изобрести собственный кодекс законов, над этим я маялся…
— А вы, извините, маялись над книгой? Ощущение такое, что роман написан быстро и легко.
— Мне приятно это слышать, но это не могло даться легко. Конечно, что-то давалось легче, что-то — тяжелее. Но я вообще не доверяю тем, кто говорит, что писать легко. Самое трудное, как я уже говорил,— придумать правила игры для читателя, так, чтобы он их принял. Или, выражаясь по-другому, найти верную интонацию. Когда я познакомился с Евгением Водолазкиным, который один из первых оценил мою книгу и очень мне помог, он рассказал, что несколько месяцев искал интонацию для своего «Лавра». Я тоже долго искал именно тон. Пропорцию абсурдности и реальности. Например, кот цитирует Аристотеля, Чехова, ссылается на картины Антуана Ватто, но при этом не знает, что за человек каждый год поздравляет россиян с Новым годом. И за это меня в том числе упрекали: что, мол, кот как-то односторонне образован. Однако подобную однобокость диктовал именно выбранный мною тон повествования, который не давал мне совсем уж погрузиться в реальность.
— Мало того, что ваш кот образован, он еще и изъясняется подчеркнуто академично, витиевато… Принимая ваши правила игры, можно было бы сказать, что так изъяснялись библиотечные коты в 1970‑е или 1980‑е…
— Что поделать, я заражен нормальным классицизмом… Может быть, в этой манере проявляется моя — и моего кота! — тоска по порядку. Конечно, имеется в виду тоска по внутренней, душевной упорядоченности. Я не собирался делать остросоциальную прозу. Но социальность вторгается, помимо моей воли, в роман. И получается в итоге вещь о разрушении привычного уклада жизни и тоске в связи с этим. А тяготение к классичности — это, вероятно, попытка как-то защититься от разрушения. Ведь к концу книги начинает разрушаться не только жизнь моего героя, но и сам город. У кота тоже есть тоска по упорядоченности, которой в его жизни никогда не было, если не считать младенческих лет. Но его постоянно преследует ощущение потерянного рая. И от этого, вероятно, возникает некоторая барочность романа. Для меня на самом деле очень важно было выбрать какой-то музыкальный контрапункт для книги. Я с самого начала выбрал аллегро из L’Amoroso Вивальди. Потом решил все изменить, и вместо Вивальди взял прелюдию ми минор Баха. Есть известная интерпретация этой прелюдии в исполнении Гленна Гульда — он играет в гораздо более быстром темпе, чем принято, из-за чего эта вещь по темпоритму напоминает кошачий шаг. Не очень торопливый, но и не очень медленный. Но в итоге все же отверг и этот вариант; Бах звучал слишком тревожно, а мне нужна была для настроения какаято итальянская витальность, безусловная радость к жизни. В итоге я все же оставил Вивальди, и мой кот постоянно его слышит, из каждого утюга. Это его представление о потерянном рае.