«Ковен дур». Новые романы и рассказы участниц литературного стендапа
Каждую неделю Илья Данишевский отбирает для «Сноба» самое интересное из актуальной литературы. Сегодня мы публикуем тексты участников объединения «Ковен дур». Почему одни книги сразу после выхода номинируют на премии, а другие остаются невидимками? Как на это влияет жанр? И может ли стать «большой литературой» книга, написанная для подростков? Задавшись целью понять, как строятся и функционируют литературные процессы, четыре молодые писательницы: Марина Козинаки, Саша Степанова, Евгения Спащенко и Ольга Птицева — собрались и придумали подкаст «Ковен дур», в котором с позиции незнания вместе с гостями начали разбираться в самых разных «книжных» вопросах. Это привело к новым экспериментам с собственными текстами, и теперь это книги на стыке жанров: реализма и сюра, современной прозы и сказки, городских легенд и бытописания.
Саша Степанова: Патина. Фрагмент романа
…Запах крема вызывал картину из детства, проведенного в доме-коммуне: мама сидела перед зеркалом с щеткой в руках и расчесывала волосы. Волосы были длинные и легкие, как паутинка. Они путались, мама страдальчески морщилась, а маленький Роберт боялся шевельнуться — он знал, что если замечание прозвучит трижды, то он будет выставлен за дверь. Он мешал, даже если просто сидел в той же комнате, но слишком часто шмыгал носом, или скрипел карандашом, или громко дышал, и тогда его брали за руку, стаскивали со стула и выпроваживали вон. Оказавшись в длинном общем коридоре, он чаще всего бесцельно бродил по этажам и глазел на черные (квартиры верхнего яруса) и белые (квартиры нижнего) двери, напоминавшие то ли толстые клавиши, то ли выбитые зубы, а иногда шел смотреть вечно запертую дверь, за которой прямо в новогоднюю ночь, но давно, еще до Робертова рождения, отравилась реланиумом Ольга Бган, актриса травести, «маленький принц» театра Станиславского. Если же удавалось отсидеться в уголке до того, как щетка откладывалась в сторону, то можно было бесшумно подползти к ночному столику и, спрятавшись за его резной ножкой, блаженно вдыхать жирный кремовый дух и смотреть, как мамины пальцы гладят мамино лицо, а мамины глаза смотрят в отражение маминых глаз с той же пустотой, с какой глядели они из темного партера на ярко освещенную сцену — Роберт не единожды это видел. Потом она била тарелки: одну за другой, не меняясь в лице, швыряла их о дубовый паркет до тех пор, пока соседи не начинали с руганью выламывать дверь — к тому времени, как они врывались в комнату и скручивали маму, которая до последнего продолжала расправляться с посудой, Роберт надежно прятался за шторой на втором этаже их жилой ячейки типа «F», и санитары его не замечали.
В один из дней она не стала бить тарелки, хотя несколько еще оставалось, а подошла к сидевшему на полу сыну, погладила его сизую от паутины и пыли макушку, сказала «не ходи за мной», поднялась на крышу и повесилась на балке уже тогда замшелого солярия, где советские трудящиеся должны были принимать солнечные ванны и любоваться видом.
Должна была быть причина, думал он сейчас, должна была быть причина — в том ли дне или предыдущих, в людях, фамилий которых он не знал и не пытался узнать: тетушка называла их бандерлогами и говорила, что именно они «задвинули» маму и не давали ей ролей. В детстве ему становилось за маму обидно — он представлял, что какие-то люди берут ее, неподвижную и безжизненную, точно такую же, какой она стала, когда подвесила себя за шею к балке солярия, и задвигают, будто предмет, в темную нишу в стене, но пахнущая кремом мама продолжает улыбаться даже оттуда, и только Роберту видно, что на самом деле она плачет.
Он вырос, а обида никуда не делась — просто свернулась в клубок и стала внутри него, большого, не так заметна.
Он вдруг почувствовал нестерпимое желание оказаться в студии, закрыть дверь, задернуть шторы — я здесь, я вернулся, я больше никуда не уйду — и остаться там до утра, но нужно было потерпеть до выставки и приготовить все к появлению Марты, хотя бы побелить стены, отмыть полы и стекла, вытереть пыль, чтобы не отпугнуть ее от нового гнезда непрезентабельным фасадом. Мысль о гнезде породила улыбку — Марта ждала ребенка. Его ребенка. Роберт представил себе их ячейку: одна комната на первом этаже и одна на втором, солнечный свет, тени на стенах, и объятия ветхого дома, словно великан держит гниющими лапами крошечное полупрозрачное яйцо — так будет, так будет, так будет — и заторопился к метро, обогретый не то выпитым, не то мыслями о грядущем; он был счастлив с ней, как не бывал еще ни с одной женщиной; ему хотелось, чтобы оставшееся до выставки время длилось не дольше взмаха ее ресниц, но так не бывает. Так не бывает.
Он вернулся к жене: в темноте отпер дверь своим ключом, скинул ботинки, подцепив сначала правый, а затем левый, нашарил ногами тапочки и почти сразу наподдал чему-то невидимому, прислоненному к стене — предмет грохотнул металлически и стеклянно, Роберт отыскал его ощупью и, прижав к груди, притащил в кухню, где можно было уютно засветить четыре лампы под кухонными шкафами и разглядеть то, что оказалось в руках — он уже видел, он знал, он догадался почти сразу, и от этой догадки его кинуло из жара в озноб: Лилия была здесь, и она принесла сюда его портрет — зачем? Фотография была сделана задолго до того, как он бросил Лилию ради ее подруги, ладной кареглазой подруги с чуть вздернутым носом, строгими глазами и родинкой на шее. Он помнил: вино горчило, они с Лилией нашли старые кассеты и вручную распутывали пленки, ее губы горчили, снаружи сгущались тучи, можно было курить прямо в студии, но куда интересней было сгонять на крышу и вернуться с ветром в волосах, табак горчил, она встала на колени, чтобы он вошел в нее сзади, дождь опустился мгновенно, у нее был пленочный «Зенит», он надел ее чулки и юбку, молния не сошлась, он сидел и боялся раздвинуть колени, она щекотала его, чтобы растормошить, он боялся ее, боялся себя… Измученный капрон свисал двумя невесомыми лентами. Он набросил их ей на шею. Он тогда еще не знал, что это надолго.
Спустя столько лет все это не имело никакого смысла, и все же она принесла его портрет жене и оставила его в прихожей, прислонив к стенке — зачем?
Наверняка рассказала про Марту, хоть и пообещала молчать — тем временем он курил и вспоминал все, что ему известно о супрематизме, — рассказала, хоть и знала о нестабильном психическом состоянии жены, а может, именно поэтому, — на белоснежном листе бумаги начали появляться очертания его студии, жилой ячейки типа «F» в доме Наркомфина — рассказала…
Завтра же он наймет грузчиков, чтобы вывезли оттуда весь хлам. Стены будут белоснежны, лестничный пролет разобьет натрое фреску в духе Кандинского — Роберт так давно не рисовал, что сейчас у него зудели руки. По стенам и потолку наперегонки устремились черные линии разной длины и протяженности, в окна било солнце, красные и оранжевые кресла столпились вокруг пластикового куба-столика, весь второй этаж заняла кровать, и Роберт мгновенно вспомнил, у кого из знакомых дизайнеров можно было разжиться подходящей. Изысканная фаянсовая пиала от Villeroy&Boch воспарила в лучах подсветки с изменяемой яркостью, не касаясь пола, а над нею засияло мозаичное панно с «Черным крестом на красном овале»; ставить душевую кабину Роберт не хотел категорически, но любая ванна съела бы львиную долю габаритов и без того мизерного санузла — здесь нужно было нечто крошечное, совершенно уникальное, такое же, как его девочка, и на память отчего-то пришла обстановка в доме Сальвадора Дали в Порт-Льигат, где всё, включая размер унитаза, дверные проемы, высоту ступеней и потолков, было приспособлено под невысокий рост возлюбленной художника Галы, а с крыши глядели на морской залив белоснежные женские головы с затылками, похожими на глянцевые яйца, — а может, это и были яйца, Роберт в точности уже не помнил.
Он рисовал, решительно ни о чем не забывая, и когда в изножье кровати возник крошечный купол колыбели, ему осталось только отложить карандаш, опустить голову и медленно, с наслаждением дышать.
Марина Козинаки. Наша Рыбка. Фрагмент повести
В семь утра зазвонил будильник, который я забыл отключить еще со времен учебы. Я подскочил, совершенно не понимая, что это за звук, откуда он идет и почему от него у меня такая резкая головная боль. За окном было темно. В комнате — тоже, и только оранжевый свет уличного фонаря чуть подсвечивал непривычно узкий и пустой подоконник. Я не узнавал очертания комнаты.