Я могу говорить
Сценарист Олег Маловичко своим примером доказывает: заявить, что ты стал жертвой, никогда не поздно и вовсе не стыдно.
Почему они столько лет молчали? Почему стали говорить только сейчас, после разоблачений Вайнштейна? Почему не пошли в полицию, не объявили о случившемся, не наказали подлеца сразу? Почему продолжали видеться с ним, работать? И наконец — я ничего не утверждаю, но такая мысль напрашивается сама собой, согласитесь, — почему высказались одна за другой? Столько лет молчали, и тут на тебе — у всех прорезался голос.
Я не хочу обидеть жертв, но эти вопросы нельзя не задать.
Потому что жизнь — парадокс, а не порядок. Потому что мы люди, и мы ошибаемся. Потому что не все знают, что значит быть жертвой.
Жертва в нашем понимании должна быть идеальной. Мы отказываем ей в праве на слабость или ошибку. Если жертва — из-за стыда, страха, из-за непонимания, как жить дальше, — сразу не сделала все, что в таких случаях принято делать, — значит, сама виновата, время вышло.
Ведь жертва в большинстве случаев молчит, чем избавляет нас от ненужных конфликтов с тем, кто сильнее, а на случай, если жертва вдруг заговорит позже, ставит нас в морально выигрышную позицию, позволяя ничего не делать: если тебя изнасиловали, если к тебе приставали, что ж к ментам не пошла, что сидела, плакала, как дура? Есть про-це-ду-ра. А смолчала тогда — молчи и сейчас, всю жизнь молчи.
Знаете, почему молчит жертва? Потому что насильник выбирает слабых. Ему так легче. Он знает, они скорее сдадутся и будут молчать, а даже если и скажут, им не поверят, а его поддержат. Так что в известном смысле те, кто уверяет, что жертвы виноваты сами, правы — если, конечно, жизненной философией считать социальный дарвинизм. Ты слаб, а значит, подходишь на роль жертвы. Отращивай клыки, качайся, изучай самооборону с молодых ногтей, и тогда сможешь дать отпор насильнику, или он просто не полезет к тебе, увидев холодную уверенность в твоих глазах.
Он пойдет к тем, кто не готовился, кто представлял мир лучше, чем он есть на самом деле, кто ходил в розовых очках, — мы не будем жалеть их, лето красное пропели, время вышло.
Жертва молчит, потому что мы не хотим ее слушать. Потому что жертва в нашем понимании должна соответствовать некоему идеалу и сразу после акта насилия бежать заполнять формуляры, проходить процедуру, а наши — не те жертвы: не так сидят, не так свистят, не там работают, не так одеваются.
Жертва молчит, потому что лучше быть жертвой, чем обвиняемой. Лучше договориться с собой, переболеть, задвинуть в темный угол памяти, забыть случившееся. Да только не получается.
Но тогда почему вдруг они начинают говорить?
Потому что, когда случается насилие, ты понимаешь, что ты один. Ты грязный. Испорченный. Сломанный. И в этом твоя вина, говорит тебе общество, пусть не открыто, но ты чувствуешь этот темный океан общественного предубеждения. Они говорят, сама виновата, имея в виду — хорошо, что не я.
И если ты молчишь, и глотаешь обиду, и забываешь травму, и улыбаешься, и живешь, словно ничего не случилось, — ты остаешься одним из них. И со временем, возможно, тебе удастся убедить себя, что ты справился, и, может, услужливая память заблокирует мрачный эпизод, но, дорогая моя, если бы все было так просто.
Подавленное воспоминание будет смотреть на тебя из зеркала; будет ждать тебя в каждой постели с незнакомцем; оно будет падать на тебя светом холодильника во втором часу ночи; оно будет вырываться криком на детей. Так уж все устроено — мы оставляем все в прошлом, а прошлое остается в нас.