«Сегодня торжествует психология подворотни»
Лев Додин работает над новой премьерой в Малом драматическом театре — это спектакль-погружение «Братья Карамазовы» по роману Достоевского. «Огонек» попросил режиссера поставить диагноз нашему времени
Вы ставите сейчас Достоевского — «Братьев Карамазовых». Вы уж простите, но Достоевский не может нам помочь разобраться в том, что происходит именно с нами и именно сейчас. Я сознательно обостряю: может ли нам сегодня помочь Достоевский?
— Знаете, продолжая известную мысль Теодора Адорно о том, что стихи не спасли мир от Освенцима… Ну, так и Достоевский, как известно, не спас мир. Но, с одной стороны, никто не знает, преодолели бы мы Освенцим, если бы не было написано всех этих стихов. Конечно, зло было побеждено с помощью военной силы, но потом, когда наступает мир, мы понимаем, что одной военной силы недостаточно. Утопии и заблуждения человечества не преодолеваются только силой. И то, что казалось преодоленным окончательно, оказывается в итоге непреодоленным вообще. Нам все время кажется, что великая литература учила нас, как делать, чтобы было хорошо. А на самом деле литература, и Достоевский как ее концентрированный заряд, все время говорит только об одном: как сложно устроен, как страшен человек и как он именно страшно-сложен. И как опасна сама природа человека. У Достоевского Алеша Карамазов ведь не выходит победителем, он не может ни остановить убийство, ни предотвратить каторгу Мити и безумие Ивана. Он остается в глубокой растерянности перед этим миром. И отсюда одна из теорий литературоведов, что Достоевский сам не знал, станет ли Алеша святым или превратится в бомбиста.
— В этом смысле, да — он описал природу русского человека как никто другой.
— Вы знаете, мы все время связываем Достоевского с русской душой, в существовании которой я отчасти сомневаюсь. Есть ли вообще душа с русским оттенком, так же, как душа с немецким оттенком, и так далее? В главном, верю, все души общие. Достоевский ведь в те времена описывал в том числе и нарастание противоречий между социалистическими идеями и капитализмом, они и тогда уже были во всем мире, но только в России случился этот страшный взрыв. Россия все доводит до глобального трагического противостояния.
— Россия — это готовность ко всему, причем ко всему сразу, одновременно.
— В России исторически сконцентрировались все мировые проблемы. И когда мы ставим спектакли про Россию, уже не говоря о Достоевском, те же «Братья и сестры» Федора Абрамова… Казалось бы, это советско-колхозная история. Но я давно открыл для себя: во всем мире ее воспринимают не как историю о советских колхозах.
— А о чем?
— Это каждый по-разному формулирует, но это то, что называется несбывшимися иллюзиями. О том, что такое хлеб, голод, страсть. Я, наверное, сейчас банальности говорю — любовь и ненависть. В Греции мне говорят: ой, Абрамов — это же античная трагедия, вы должны ставить античные трагедии. Я отвечаю: я никогда не ставил античную трагедию и не знаю, смогу ли. Но им кажется, что это…
— …советская античность.
— Для них и для всех остальных слово «советское» вдруг оказывается ничего не значащим. Нам это очень трудно понять. Мы, с одной стороны, относимся к себе критически, недовольны собой, а с другой — мы так горды нашим собственным недовольством и обижаемся, что никто не может этого оценить. Когда в переполненном зале сидят и плачут над «Братьями и сестрами», в Америке — американцы, в Англии — англичане, во Франции — французы, а рядом со мной вдруг оказывается русский эмигрант, который не понимает, как это они могут рыдать над горем, которое принадлежит только нам?.. Ему кажется, что «они» все равно не понимают, что «они» над чем-то другим плачут, а не над тем, над чем нужно. В его представлении европеец нашу русскую, особенно советскую, душу понять не может. Мы настолько погрузились в собственные проблемы, что перестали ощущать себя частью мира. И в этом смысле мы поддерживаем самый реакционный взгляд на самих себя, на Россию как на нечто особенное, где не может быть свободы, демократии, просто потому, что мы особенные. На самом деле не такие уж мы и «не такие». Потому что все по-своему не такие. У нас с Европой все болезни общие. И Россия в этом смысле — не столько проблема, сколько часть общей проблемы. Вся большая литература, в том числе Достоевский,— это о том, как опасно не любить и как невозможно любить другого.
— Может быть, нам нужно научиться бояться самих себя, опасаться — в этом главный урок «Карамазовых»?
— Вы знаете, я сейчас о «Карамазовых» боюсь рассуждать, потому мы еще только начинаем этап погружения. Если бы мы знали, что мы хотим сказать, то зачем было бы ставить все это? Допустим, Достоевский хотел сказать: «Люди, будьте бдительны». И зачем еще что-то говорить, если все ясно? Достоевский все время говорит, как опасен человек, при том что в нем вроде бы столько прекрасного. И вот эта позиция, мне кажется, сегодня самая актуальная: если все мы — создания божьи, тогда откуда в человеке столько страшного? С другой стороны, если бы не было в нем чего-то прекрасного, то не было бы и ужасного. Если мы еще чему-то все-таки из последних сил поражаемся или возмущаемся, значит все-таки что-то в нас есть помимо нас самих? Иначе мы давно бы уже жили в тех самых архаичных временах, где станцевал перед охотой ритуальный танец — и никаких слов больше не надо.
— Мне думается, сейчас вы в той же ситуации, что и в 1970-е. Тогда поставить Абрамова на сцене — это была попытка уйти подальше, чтобы понять какое-то центральное звено, суть советского человека. И сейчас вы ищете в Достоевском центральное звено российского человека.
— Я могу быть глубоко неправ, но важнейшее, что я сейчас хочу,— погрузиться в главную боль, с помощью которой, мне кажется, пойму какие-то важные для себя, для истории, для человека закономерности. А что касается параллелей… Я помню, в 1980-х мы были у Абрамова в гостях в Верколе, идем по улице, рядом стоят несколько работяг-колхозников, и вдруг я слышу, как один шепчет: «Тихо, сука, писатель идет». Или выходим на крылечко покурить, и какая-то старушка кидается к нему, немного подвыпившая: спасибо тебе, Федорушка, спасибо тебе большое. Спасибо, что в книгу свою не вставил!» Вот понимаете, он — защитник русского народа, но оказывается, что русский народ, как и всякий другой, не хочет видеть себя таким. В те времена интеллигенция считала, что власть не дает народу жить хорошо. Абрамов, кажется, одним из первых сказал, что народ живет так, как он может и как он того заслужил, и именно поэтому те, кого он в книгу не вставил, были ему благодарны. Очень многие русские писатели-деревенщики ему это не могли простить.
— Вы говорите, что ищете сейчас не центральную мысль, а как бы центральную боль. То есть вы предлагаете поверять нашу жизнь не интеллектуально, а эмоционально, не сомыслие, а со-болие — как более действенный метод познания действительности. У современных авторов этого сострадания вы не чувствуете?