Легенда
Писатель Людмила Петрушевская превращает слова в плотные видимые объекты: ее пуськи бятые могут и испугать, если встретить их темной ночью в парадном. Презрев законы эстрадного жанра, в восемьдесят один год она поет и бьет чечетку с собственным кабаре в невероятных шляпах и митенках. Сын Людмилы Стефановны, художник Федор Павлов-Андреевич, превратил свое тело в арт-объект задолго до тенденции на бодипозитив. Его арт-ментор — мастер перформанса Марина Абрамович, и, что особенно ценится сейчас, Федор работает в предельно ироничном ключе. Им с легкостью удается оставаться в современном контексте, более того, все время его опережать. Мы попросили их объясниться.
Людмила Петрушевская о том, как выйти на сцену в шестьдесят девять, находить самые точные образы и носить шемизетки с драгоценными камнями
Может быть, для модного журнала мой ответ покажется неподходящим, но мне красивыми кажутся (или всегда казались) мои любимые друзья — многих из них уже нет на свете. Кого любишь, тот и красив. Мои дети, внуки и правнуки кажутся мне поразительными. Я ими любовалась в малышах и любуюсь теперь, когда они возросли. В юности я восхищалась своими красавицами подругами, я была при них некрасивой подружкой, той, с которой сидят рядом на занятиях, ходят в буфет, с которой гуляют, пока нет главного в жизни — любимого. Эта некрасивая подружка (как я) гордится своей ролью, преданно сопровождает несчастную красавицу (а красавицы часто несчастны, вот что удивительно). Эти подружки, такие как я, считают себя некрасивыми — и страшно удивляются, когда им начинают оказывать внимание. Правда, при этом рядом не должно быть той самой, той умной красавицы, иначе ничегошеньки не получится. Вот была я далеко от своей красотки Верки — и быстро вышла замуж, в двадцать лет. По безумной любви. За нищего безработного аристократа с фантастически породистой арийской внешностью, какая бывает у евреев-полукровок, за сбежавшего из военной консерватории музыканта. Который ненавидел свою валторну. А была бы моя подруга рядом, умная, красивая и справедливая, она бы этого промаха не допустила! Она, правда, вышла не за своего любимого красавчика художника, он ее почему-то подло бросил, талантливую и прекрасную, а вышла она за того последнего, кто еще оставался, кто за ней еще бегал. Так себе мальчик, сын директора малого завода, этот муж жил за ее счет и пил всю жизнь. Но мой музыкант тоже пил. И слава богу, что он меня бросил, когда я серьезно заболела. И вот вам странный мой ответ: не по хорошу мил, а по милу хорош. То есть тогда красив для тебя человек, когда ты его любишь. Тогда красива для тебя родина, когда ты ее любишь несмотря ни на что. А к киношным и светским дивам и героям я отношусь ровно как к тем, кто сидит за решеткой в зоопарке. Отмечу стать, ухоженность, блеск шкуры и черные, как накрашенные, ободки глаз. Отмечу их зависимость от клетки, из которой если судьба их освободит, то мигом и шкура обдерется, и никто ими уже не станет любоваться. А все будут их избегать. Шарахнутся в стороны, и всё. А эта клетка зачастую — такой вот модный журнал, как ваш… Миль пардон!
***
Ну да, я вышла петь на сцену в шестьдесят девять лет. Голос-то был всегда, в своем голодном детстве после войны я просила милостыню по дворам (как Эдит Пиаф, голосила под окнами). Потом пела в детдоме, потом уже в школе на всех праздниках, пела в хоре Локтева, в хоре МГУ, в оперной студии, в эстрадном театре университета. Собиралась в консерваторию — шутка ли, три октавы диапазон. Могучее меццо. Даже сейчас, в восемьдесят один год, две с половиной октавы. И до сих пор, как бы не сглазить, могу переорать народный хор и ансамбль цыган… Но в молодости, когда родился сын, а муж-физик, мой любимый Женя (это шла уже следующая жизнь), разбился в экспедиции, паралич, и начались семь лет борьбы за его жизнь, — уже было не до песен. И сынок заболел астмой, и мама сошла с ума. И Женя умер у меня на руках. И я ушла с работы, некому было сидеть с ребенком. Денег не было. Астма и хроническая пневмония у семилетнего Кирюши… Как вспомню свои ухищрения на кухне, один антрекот — это половинка на обед, половинка на ужин. Суп с кусочком мяса, с картошкой, морковкой и жареным луком. Половина антрекота с жареной картошкой на второе. Чай с сахаром. На ужин вторая половинка антрекота с картошкой и жареный черный хлеб с луком… Но всегда было очень вкусно, я знаю секреты. И сейчас очень вкусно готовлю. Но музыка всегда была в доме. Все мои трое детей учились в музыкалке. На днях рождения — это всегда их концерт и общий хор. Недавно, на моем 81-м дне рождения, выступил оркестр детей, внуков и правнуков: клавиши, две скрипки, две виолончели, барабаны, хор и хоровод «Как на наши именины» — это было на сцене Малого зала театра Маяковского. Там у меня в мае состоялась премьера спектакля «Московский хор».
***
А вот как я вышла на сцену, это почти анекдот. У меня был вечер в одном кафе в День театра. И я (всегда, с молодости, страшно боявшаяся зала — на сцене голос пропадал до писка) вдруг попросила найти мне аккомпаниатора. Дома-то в одиночестве я садилась за пианино и пела для себя по-французски песенки Эдит Пиаф, Ива Монтана, Джо Дассена. Хорошо, мне нашли пианистку. Зал набрался полный, положили доски между стульями, чтоб все уселись, но по стенам и в дверях стояла молодежь, мои студенты. И я начала петь — просто боясь до дрожи. Но вдруг увидела, что ряды зрителей начали качаться в такт. И все прошло, весь страх. Пела свободно, в свое удовольствие, как одна дома. Зал как взбесился! Орали. Но в репертуаре у меня было только четыре песенки. Однако уже осенью у меня собрался свой оркестр, я назвала его «Керосин». И пошло-поехало, я написала тексты к знаменитым шлягерам ХХ века, стала сочинять свои песенки, выпустила два диска тиражом 180 тысяч. Выступала и в Москве, и по стране, доехала до Сахалина. И в Нью-Йорке, и в Лондоне, и в Дании, и в Хорватии, и в Будапеште, и в Париже, в Индии, в Бразилии — всего и не упомнишь. Сейчас пригласили в Италию. Голос есть, репертуар тоже, имеются самолично украшенные шляпы в стиле начала ХХ века, дешевые, но большие кольца, шемизетки (колье вокруг шеи времен Серебряного века, вышитые собственноручно камушками и металлом), перчатки без пальцев, митенки, тоже из тех времен. Но вот с туфлями проблема: так устаешь, ведь это два часа стоя, — что иногда сбросишь их и поешь босая… Зал понимает, смеется и хлопает. Но иногда я надеваю специальные туфли с железными подковками и танцую степ, бью легкую чечетку. А последнее время сажусь со своей старой гитарой-семистрункой, чтобы спеть с залом «Аллилуйю».
***
Почему стиль Серебряного века? Я родилась в доме стиля модерн, в гостинице «Метрополь», тогда это был второй Дом Советов. Потом я жила у деда, в его комнате-библиотеке (пять тысяч книг на чужих языках, он знал одиннадцать), он был профессором-лингвистом, его теорию фонем до сих пор на кафедрах славистики изучают, это классика), а у деда мебель была вся стиля модерн. И сейчас у меня в квартире одна комната вся с мебелью того времени, как-то надарили советские «уезжанты», отправлявшиеся навсегда в эмиграцию, им не разрешали брать с собой ничего, кроме чемоданов; а какие-то кресла и старинные настольные лампы отдавали мне просто так подруги, получившие в наследство полную квартиру старой мебели… Пианино, правда, немецкое, 1930-х годов, видимо привезенное одним из наших офицеров-победителей на поезде… Солдатам такой возможности не было. А шляпы — у меня есть книга фотографий дочери Третьякова, чья галерея в Москве, она снимала дочерей и современниц, и какие там шляпы! Размером с шину «Мерседеса»! Мне до них далече. Но тенденция имеется. И, конечно, я никогда не хожу на улицу простоволосая, всегда надеваю шляпу. И летом, и зимой (в холода под шляпу повязываю шелковую или шерстяную шаль). Люди подходят, обнимают, просят со мной сфотографироваться, спрашивают: «Это вы?» Отвечаю: «Нет, это не я», а что еще скажешь? Или «Вы Петрушевская?» Все это напрягает, но меховую или вязаную шапку я надену только в сильный мороз и ближе к ночи…
***
А теперь о главном, о моих нарядах для концертов и шемизетках, о шейных украшениях. Женщина Серебряного века, как правило, носила высокие воротнички с кружевами, от ключиц до ушей. Насколько я поняла, это был камуфляж для увядающей шеи. Вообще серебряная дама была полностью закрыта, причем носила полотняный корсет на жестких швах (туда даже вставлялись тонкие гибкие палочки, не знаю, из чего) и с накладками на груди. Бюстгальтеров еще не изобрели, но изобрели турнюр, подушечку под платье сзади от поясницы, такая имитация пышного зада. Он также давал впечатление изящной талии в профиль. То есть это была паранджа полностью, кроме лица, до ушей и кистей, но на руках полагались перчатки-митенки, перчатки без пальцев, чтобы надевать дорогие кольца. Существовали также декольте, от закрытой шеи до полуоткрытой груди, это было очень сексуально, обнаженка-фрагмент. Все это завершалось невероятно высокой и широкой шляпой, массово работали модистки. Я начала петь в шестьдесят девять лет, и весь этот камуфляж (кроме корсета и турнюра) меня устраивал вполне. Сначала я паслась в швейной мастерской своего театра, МХАТа (в МХТ им. А. П.Чехова спектакли по пьесам Людмилы Петрушевской ставят с 1988 года. — Прим. ред.), у моих подружек, и там же я осуществляла свои шляпы. Помню, как Леночка Афанасьева, художник по костюмам, примерила на мне старинную шелковую юбку с четырьмя крепдешиновыми фалдами по кружности. Подумав, она подобрала две фалды слева и закрепила их на одном плече, а потом то же сделала с двумя фалдами справа. Получилось платьице, которому требовалась черная маечка с тонкими лямками. А она на мне уже была. В районе декольте Лена прикрепила треугольную, сверкающую бисером старинную вставку (Лена имела связи в девяностолетних кругах, эти дамы ее снабжали веерами, лоскутами, кружевом, лорнетками и митенками начала XХ века). И всё, на следующий день я встретилась с платьем мечты чуть ниже колен.