Мой Сталинград
Когда началась война, я была студенткой мединститута. Что такое война, я уже немного знала. В госпитале на Ленинском проспекте, где мы проходили практику, была так называемая палата слепых. Там лежали солдаты, прибывшие с Карельского перешейка. Все они ослепли, потому что, спасаясь от замерзания, пили антифриз из радиаторов автомашин. Пили и слепли. И выбора у них практически не было: либо смерть от мороза, либо — слепота от антифриза. Смотреть на них, молодых слепцов, было невыносимо.
В первые же дни войны из факультетской хирургической клиники в действующую армию ушли более 20 опытных военно-полевых хирургов и 25 квалифицированных медсестёр. Целый медсанбат. Все, кто остался, смотрели на них с завистью. Повезло, получат реальный фронтовой опыт и вернутся в родную клинику... Но война, вопреки ожиданиям, оказалась затяжной.
Мы, студенты младших курсов, тоже просились, но нам велено было учиться. Сказали: на фронте нужны опытные врачи, а не недоучки.
Когда же в июле 1941-го в нашу аудиторию вошёл человек в штатском и сказал, что нужны добровольцы для важного государственного дела, я вместе с другими тут же назвала свою фамилию. Человек в штатском отобрал четверых студентов, в том числе и меня. Мы сели в его машину, и он отвёз нас на Лубянку. Это было то самое здание, мимо которого все проходили с тихим ужасом. С таким же чувством вошли и мы в один из его подъездов.
С нас взяли подписку «о неразглашении» и только после этого рассказали, что от нас требуется. Немцы, говорили нам, в любой момент могут начать химическую войну, поэтому советский народ надо готовить к защите от отравляющих веществ. Для этого планируется выпустить серию плакатов с рисунками язв и других поражений, которые оставляют на теле кожно-нарывные отравляющие вещества. Мы медики, а медики умеют переносить любые болезни. Поэтому нам нанесут на кожу капельки иприта и люизита, а художники зарисуют то, что будет происходить с кожей — поэтапно. Развитие клинической картины важно для тех, кто будет лечить людей, поражённых ипритом или люизитом.
Нам нанесли на левое предплечье по капельке отравляющего вещества. Это было не больно — не жгло, не щипало. Дело в том, что иприт и люизит обладают местным анальгезирующим действием на чувствительные нервные окончания. Человек, попавший под «ипритовый дождь», даже не подозревает об отравлении и не принимает своевременных мер защиты. Да и медперсоналу трудно диагностировать ипритное поражение. А ведь даже обширный ожог серной кислотой излечивается вдвое быстрее, чем ипритное воздействие. Ипритная эритема имеет цвет сёмги, безболезненна, но страшно зудит. Тяжёлые поражения протекают в виде эритематозно-буллёзного дерматита: через 8—12 часов появляются небольшие по размеру пузыри, наполненные серозной жидкостью янтарно-жёлтого цвета. Нередко они имеют кольцевидное расположение в виде ожерелья или бус. Те ещё бусы — «бусы смерти»...
На Лубянке мы провели несколько суток, пока с нашей кожи не убрали все следы химического воздействия. Остались только светло-коричневые пятна. Нас поблагодарили за стойкость и терпение, ещё раз предупредили, чтобы никому, даже родителям, ничего не рассказывали, и с миром отпустили по домам.
Первые два года войны я днём училась в институте, а ночами в качестве фельдшера дежурила в поликлинике № 59 на Бутырском Хуторе. Каждую ночь за мной приходили (телефона не было) и вели к пострадавшим от очередной бомбёжки. Тьма кромешная, полное военное затемнение. Рядом была электростанция, поэтому милиция очень строго следила за каждой щёлочкой света. Поднимаюсь однажды на второй этаж деревянного дома, нахожу на ощупь кровать, где должны были лежать раненые муж и жена, провожу рукой по голове и попадаю прямо в мозг — крышка черепа снесена осколком. Посветила фонариком — в живых уже никого...
Часто вызывали спасать угоревших. Ведь повсюду печное отопление. Люди берегли тепло, трубы закрывали рано и расплачивались за это порой собственными жизнями.
А утром надо было добираться в институт от Бутырского Хутора до Моховой. Это больше часа на трамвае, если не было воздушных тревог. До остановки меня провожал через огромную свалку прибившийся к амбулатории пёс. Мы звали его Лотосом. Как только в небе появлялись немецкие самолёты, он бросался мне под ноги и пытался уложить меня на землю. Очень боялся бомбёжки. Я тоже боялась. Но уставала так, что, когда приходила домой, падала без чувств, и даже вой сирен воздушной тревоги не мог поднять меня. Все бежали во двор, где была вырыта щель, а я лишь прятала голову за шкаф — руки-ноги не жалко, а вот для головы хоть какая-то защита. Мне же ещё столько экзаменов сдавать!
Ещё я подрабатывала в детском отделении на Пироговке. За это давали бесплатные обеды. Но ездить за ними надо было на трамвае через всю Москву — на Самотёчную площадь. Пока едешь, немного поспишь. Меня иногда будили: девушка, свою остановку не проехали?
В больнице во время воздушной тревоги мы относили детей на руках. Сплетали с подругой руки «сиденьем», сажали ребёнка, порой весьма тяжёлого, 12-летнего, и относили в подвал, в бомбоубежище. А потом так же поднимали на 4-й этаж... Приходилось и другие тяжести таскать, так что меня остро прихватила межрёберная невралгия. Слегла в лёжку. Боялась, что определят в инвалиды. Но всё переборола! Инвалидом не стала.