Хорошо забытое старое: «В тупике» Вересаева
Андрей Тесля вспоминает роман Викентия Вересаева о гражданской войне в Крыму — книгу, в которой интеллигенция, считавшая своим долгом служение народу, переживает крушение своего мира.
Вересаева можно назвать полузабытым писателем. В принципе, забывание, вымывание значительной части написанного — общий удел писателей прошлого, даже тех, кто принадлежит к первому ряду классиков. Момент крепкого, прочного признания — это появление «Избранного»: того, что мыслится важным, существенным, показательным для конкретного автора, — а прочее принадлежит уже любителям, специалистам, филологам.
Но с Вересаевым приключилась намного более любопытная история. Именно те произведения, которые принесли ему первый успех (а успех этот был громким: Вересаев вошёл в литературу на исходе XIX века вместе с Горьким, удостоившись признания едва ли не всего литературного мира, начиная со Льва Толстого), а затем на протяжении десятилетий были «главными» и выстраивались в жёсткую последовательность чтения, — оказались практически забыты. Сейчас мало кто вспомнит «Без дороги», «Поветрие», «На повороте», а в 1920-х критики отсылали к ним как к текстам, не требующим пояснений, известным каждому, кто знает Вересаева-писателя.
В памяти же современного читателя Вересаев — прежде всего автор биографических монтажей «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни», возможно, ещё «Спутников Пушкина» да разнообразных других работ по пушкинистике. Кто-то, вероятно, припомнит ещё «Невыдуманные рассказы», «Записки врача» и, быть может, серию очерков о Русско-японской войне. Или же воспоминания пойдут другим путём — и Вересаев окажется по преимуществу переводчиком, создавшим альтернативу Гомеру Жуковского и Гнедича.
В массовом читательском сознании советских 1950–80-х годов Вересаев был одним из «старых писателей», «принявших советскую власть», как его числили в литературных разборах 1920–30-х. Ведь «Пушкин в жизни», до конца 1930-х пользовавшийся громким успехом и выдержавший множество переизданий, затем оказался надолго отодвинут в тень, поскольку не соответствовал официальным представлениям о том, как именно следует помнить Пушкина. Первое, сильно сокращённое переиздание этой книги выйдет лишь в 1984 году, полное же издание — только в 1990-м.
Метаморфоза в восприятии писателя, которая пришлась на 1990-е годы, оказалась вполне закономерна — отчасти она связана и с особенностями вересаевской беллетристики 1920–30-х, и с их последующей судьбой. Вересаева едва ли не единогласно критика уже в 1910-е именовала летописцем, хроникёром интеллигенции — им он и остался в романах и рассказах 1920-х. А вот «бытописателем», как отмечала та же критика, его назвать сложно: основной интерес его произведений состоял в спорах, идейных переживаниях героев. Вересаевские описания — уступка вкусам времени, в относительно ранних произведениях они выглядят прямыми заимствованиями из средней беллетристики 1880–90-х годов, усвоившей шаблонно «уроки Тургенева». С годами Вересаев научился отмахиваться от этих ожиданий, но там, где описания остаются, это какой-нибудь хрестоматийный ковыль в степи, речка будет поблёскивать на закате, летний лес шуметь от ветра и т. д., — гимназический набор в целости, но совершенно не интересен ни читателю, ни автору.
Изъятые из печати к концу 1930-х, его романы советского времени — «В тупике» (1922–1923), «Сёстры» (1933) — переиздаются лишь в 1990-х годах. И примечательным образом оказываются вновь не подходящими времени: в 1930-е и позже в них видели непонимание Вересаевым сути перемен, неспособность уловить и отразить величие советского строя — а для 1990-х он оказался слишком «просоветским». Здесь, кажется, его главное достоинство — то, что даёт надежду на перечитывание, возвращение его поздних романов в наш культурный обиход. Вересаев оказывается далёк от любой удобной партийной позиции — позволяя хоть отчасти не только увидеть, но и понять 1920-е глазами наблюдателя, для которого революция, гражданская война, культурная революция — события страшные, бесчеловечные, но творимые людьми — в том числе убеждёнными в собственной правоте. Самые жуткие вещи могут совершать из высоких побуждений люди, которым нам трудно отказать в симпатии, которыми мы можем залюбоваться — не только забывая об ими сделанном, но часто и помня.