Освальд Шпенглер
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЁН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ
1.
Шпенглер (1880–1936) сегодня едва ли не самый модный философ в России. При этом его, как водится, не читают — поскольку для усвоения он крайне труден, — но постоянно ссылаются на «Закат Европы», какового сочинения он сроду не писал. Его единственный фундаментальный труд (два тома, 1918 и 1922 год) закончен в общих чертах ещё до Первой мировой войны и называется Der Untergang des Abendlandes, «Гибель Запада» (буквально «закатных земель»), слова «Европа» в названии вообще нет. Особенность сегодняшней российской идеологии — в её чудовищной эклектике, что ещё Умберто Эко обозначил как один из главных признаков любого ур-фашизма; подгребается всё, что хоть отдалённо соответствует главному вектору — все в упадке, а мы на подъёме. Я прочёл уже множество текстов, в которых Шпенглер излагается под этим углом зрения, начиная выглядеть уже каким-то совершенным дугинцем либо сотрудником АП; если бы авторы дали себе труд прочитать хотя бы второй том «Заката», они бы остереглись привлекать такого союзника, поскольку Шпенглер отзывается о России крайне пренебрежительно. Впрочем, его скепсис относительно петровских реформ (приведших к созданию квазигосударства, «псевдоморфизма» в его терминологии) вполне разделяется сегодняшними сторонниками азиатского пути: для нынешних врагов Запада сгодится любой противник европеизации, хотя бы и сам он был типичным европейцем.
Работа Шпенглера относится к модному в ХIХ и отчасти ХХ веках жанру «Всеобщая теория всего» — в этой традиции написаны «Капитал» Маркса, «Постижение истории» Тойнби, «Роза мира» Даниила Андреева, «Всё о жизни» Михаила Веллера и так далее. Все эти сочинения — явления декаданса, явления куда более масштабного и сложного, чем простое упадничество; речь идёт о кризисе Просвещения, рациональности которого уже не хватает, чтобы объяснить главные стимулы человеческого поведения. Маркс считает, что всем правит классовая борьба, Дарвин — что естественный отбор, Фрейд — что под сознание, а Шпенглер полагает, что историю следует изучать морфологически, то есть обращая внимание прежде всего на сходства и параллели, они же структуры. Сегодня это назвали бы компаративистикой, во многих американских университетах это стало ведущей дисциплиной. В таком историческом структурализме нет ничего дурного — Тойнби, например, везде видит циклы, насильственно подгоняя под них тысячи фактов. Гумилёв под влиянием Шпенглера во всём видит этногенез и последующее старение этносов. Шпенглер — вслед за историософскими статьями Гёте — видит в истории главным образом развитие нескольких основных культур, проходящих через одни и те же фазы: предсуществование, детство, расцвет, старение. Эта теория не хуже всякой другой, сродни ей, например, хлебниковские «Доски судьбы» — где великие движения народов объясняются ещё механистичней, накатами-откатами вроде приливов и отливов с периодичностью два в степени n плюс три в степени n; при таком подходе подобрать события не составляет особого труда, и даже случаются окказиональные попадания в десятку вроде предсказанного Хлебниковым падения империи в 1917 году. Попытки рационализировать и предсказать историю предпринимались с древности, идея дряхлой Европы и молодого варварства носилась в воздухе, задолго до Шпенглера Брюсов призывал «грядущих гуннов», и если бы книгу Шпенглера издали в 1913-м (или если бы Первая мировая каким-то образом отсрочилась), на неё мало кто обратил бы внимание, кроме академических учёных, которые стали бы его самозабвенно критиковать. Нельзя не заметить, что профессиональные историки, любители строгой фактографии, к любой историософии относятся скептически, и в этом есть свои минусы — они за деревьями не видят леса и любые попытки его разглядеть объявляют over-interpretation, насилием над реальностью. Над шпенглеровскими морфологиями и аналогиями ещё Роберт Музиль измывался очень остроумно: бабочка-лимонница желта, китаец тоже жёлт, бабочки активно размножаются, китайцы тоже — китайцы суть бабочки всемирной истории… Истина, как всегда, посередине — в истории есть закономерности и есть эксцессы, их опровергающие; некоторые вещивполне прогнозируются (на чёминастаивал Шпенглер — он утверждал, что его метод позволяет предвидеть будущее), другие, по Нассиму Талебу, принципиально непредсказуемы, хотя задним числом вполне рациональны. Шпенглер точен и наблюдателен в частностях, но в целом его идеи не просто наивны — они носят на себе отпечаток эпохи, прежде всего её общих мест и дурновкусных заблуждений. Любопытно, что поиски смысла истории как таковой Шпенглер объявляет безнадёжными — он считает, что исследовать историю каждой культуры (Гумилёв бы сказал — этноса) надо отдельно. И тут как раз коренится его фундаментальная ошибка — хотя не хотелось бы впадать в грех советского дискурса, ошибки Шпенглера в любом случае интереснее, чем повторение примитивнейших материалистических тезисов, — скажем, «фундаментальное заблуждение»: как раз будущее каждой отдельной культуры совершенно непредсказуемо, зато в человеческой истории в целом как раз прослеживается очевидный единый сюжет — всё большая эмансипация от всего врождённого, изначально данного, имманентного. Человек в своём развитии всё больше освобождается от времени иместа рождения, от веры предков и цвета кожи — он всё больше становится суммой собственных свободных выборов и предпочтений, собственных, а не прошлых заслуг, собственной ответственности и совести — и это явление универсальное, как бы Шпенглер ни отвергал схему «древность — средневековье — модернизм». Модернизм неостановим, как будущее, — но Шпенглеру это понравиться не могло, им он, как всякий мыслитель, описывал ту схему истории, которая больше соответствовала его темпераменту.
Сегодня Шпенглер полезен главным образом для того, чтобы на его примере проследить особенности (и пожалуй, неизбежность) формирования протофашистской философии, то есть, по крайней мере, видно, из чего это образовалось. Это наглядно и полезно, особенно в нынешней России. Конечно, Шпенглер ответственен за Геббельса и его риторику не более, чем, например, Ницше (который, кстати, был шпенглеровским кумиром), — но ведь любой тоталитаризм есть прежде всего вульгаризация того, что предлагала академическая наука; как говорил Аверинцев, автор одной из глубочайших статей о Шпенглере и шпенглерианцах, писанной ещё в подсоветской России, — ХХ век скомпрометировал ответы, но не снял вопросов. На примере Шпенглера (или, скажем, «Рассуждений аполитичного» Томаса Манна, писанных в 1914–1918 годах) легко наблюдать, на каких развилках мысль некоторой части человечества — людей, тяготеющих к систематизации и схематизации, — свернула не туда. Эти привычные вывихимы наблюдаеми сегодня, почему Шпенглера и приплели в качестве союзника нынешних апологетов нового варварства.
Собственно, и Мережковский — гигант на фоне Шпенглера и даже Бердяева — предрекал грядущего хама, то есть всё более или менее носилось в воздухе. Кризис западной цивилизации, расцвет Америки, эпоха иррациональной жестокости, всемирная война, алогичное и сладострастное самоуничтожение стран великой культуры, соскучившихся по великим страстям и большим идеям, — всё заставляло искать новых объяснений происходящему. Немудрено, что деморализованная и растерянная Европа в 1918 году кинулась читать Шпенглера, а в России, традиционно падкой на свежие интеллектуальные моды, возник даже некоторый его культ, повторяющийся (разумеется, в фарсовом виде) и сегодня.
2.
Сама по себе шпенглеровская книга чрезвычайно многословна, как большая часть культовых текстов декадентской Европы, в которой у людей ещё была куча свободного времени. На 1300 страницах этого двухтомника содержится множество вполне дельных наблюдений — главным образом частных, ибо когда Шпенглер начинает обобщать, над страницами его книги словно веет угрюмый дух Отто Вейнингера. У Вейнингера, застрелившегося в 23 года предшественника многих Всеобщих Теорий Всего, был свой исходный пунктик — он делил весь мир на предметы зависимые и независимые, то есть мужские и женские. В своей книге «Пол и характер», тоже очень модной в России начала ХХ века, он выводил все различия из гендерного, женщина у него была олицетворением начала рабского (и еврейского), а мужчина — творческого (и арийского). Вейнингер был то, что принято называть идейным антисемитом, и подвинулся рассудком именно на том, что сам был наполовину евреем: как с этим жить?! Как видим, всё было готово к теоретическим обоснованиям всё той же Хрустальной ночи, в которую и упираются все теоретизирования рубежа веков. Вейнингер в своих «Последних словах» предложил классификацию мира именно по признаку самостоятельности-зависимости: в категорию подчинённых и несамостоятельных явлений попадали у него женщины, евреи, собаки (поскольку они зависят от хозяина) и морские приливы (поскольку они зависят от Луны). Немудрено, что после нескольких месяцев подобных размышлений он снял комнату в гостинице и застрелился, оставив записку: «Умираю, чтобы не стать убийцей». Любопытно, что над такой же фундаментальной классификацией всего работал в последние годы Шпенглер, задумавший труд «Первоосновы», от которого осталась лишь картотека с афоризмами; впрочем, может быть, современная философия только и может быть изложена как набор карточек с афоризмами, вроде конспективного «Логико-философского трактата» Витгенштейна. Но Шпенглер вряд ли пришёл бы к такой мысли, просто он свои «Последние слова» систематизировать не успел.