Михаил Лонгинов — свирепый цензор и автор непристойных стишков XIX века

Дилетант18+

Михаил Лонгинов

Портретная галерея Андрея Быкова

1.

Этот биограф, библиограф, непристойный поэт, чиновник, душитель свобод, ближайший друг всего некрасовского кружка и образчик самой причудливой эволюции в русском XIX веке вспомнился мне при проезде через немецкий Карлсруэ по вполне понятной ассоциации:

Стихи пишу я не для дам,
Всё больше о ***** и ***,
Я их в цензуру не отдам,
А напечатаю в Карлсруэ.

Да, здесь (точнее, в двух шагах — в Баден-Вюртемберге) была одна из многочисленных заграничных русских типографий, а отдавать свои вирши в цензуру Лонгинову не было никакой нужды — он сам в последние годы жизни работал главцензором и нравы этого бессмысленного, но вредного ведомства знал отлично. Служа нарицательным обозначением цензурного цербера, он словно мстил себе за либеральные иллюзии ранней юности. Но вот что всего удивительнее: его весьма многочисленные труды пленяют такой учёной и вместе интимной, доверительной интонацией, его лицо на всех портретах так дружелюбно, доброжелательно, пухло и молодо — что-то не то от Пети Ростова, не то от Пьера Безухова, — что впечатление он оставляет по себе скорее милое, почти домашнее. При всём моём интересе к обсценной поэзии — это важный источник обновления поэтической формы, попробую объяснить, почему, — его непристойные стихи как раз не особенно мне нравятся, поскольку ни буйного варварского эротизма Баркова, ни мизантропической эротики Лермонтова у него и близко нет. Я бы сказал, что при определённом совершенстве и даже новаторстве слога он как-то принципиально асексуален, словно ему совсем не нравится это дело и вольные нравы. Лонгинов по психотипу был совершенно не гуляка и уж подавно не «бордельный мальчик», как называется его самая известная поэма. По-моему, он выражал в этой неоромантической, как говорят одни, и антиромантической, как пишут другие, поэзии скорее своё смущение от того, что самая тонкая и сложная человеческая эмоция так символично приписана к телесному низу и обставлена такими грубыми, такими животными страстями и побуждениями. Его эротическая, а на деле а-эротическая поэзия — тоже как бы род мести, вопль оскорблённого идеалиста — каковым было в совокупности и всё его многообразное творчество.

Лонгинов вступил на литературное поприще прогрессистом, но в русском либерализме разочаровался в силу многих причин — прежде всего в результате его слабости, половинчатости, зависимости от власти и от контекста; ему резонно показалось, что дело в России можно делать только на позициях государственных и даже провластных. И в этом плане понять его можно — неизбежно было и второе его разочарование, в консерватизме. Если русское либеральное движение часто бывает прибежищем горлопанов и дилетантов, и даже попросту прохиндеев, — то консерватизм, запретительство и традиция служат чаще всего щитом и прибежищем для бездарей, то есть людей жестоких, беспринципных и совершенно несостоятельных без государственного патронажа. Это двойное разочарование было уже совершенно невыносимо: как справедливо замечает русский фольклор, лучше с умным потерять, чем с дураком найти. Друзьями юности Лонгинова были Тургенев и Некрасов, а в консервативном лагере он не нашёл ни товарищей, ни единомышленников: идеализируемые им авторы прошлого — Карамзин, Жуковский, Хомяков — были мертвы, Вяземский дряхл и брюзглив, а Катков, в «Русском вестнике» которого он печатался, был, как хотите, человек узкий и догматический. Он и главу из «Бесов» не пропустил в печать, и последнюю часть «Анны Карениной» заставил выпустить отдельно — если уж он не церемонился с двумя главными гениями своей эпохи, можно вообразить, каков он был с остальными сотрудниками. Да и потом, в последние свои годы Лонгинов отправлял обязанности главы цензурного управления, а это не та должность, на которой заводят много друзей. При всех заблуждениях — точней, специфических убеждениях — вкус у него был, и депрессия его усугублялась ещё одним обстоятельством: всем лицеистам свойственно убеждение «Нам целый мир чужбина, отечество нам Царское Село». Они живут с чувством, что юность — единственная безусловная подлинность, что общее прошлое — абсолютная ценность, что традиция — главная сила; и что может быть естественнее, неотменимее вечного русского чувства, что всё пошло не туда? Ностальгия — основная эмоция деградирующих империй; деградация со второй половины XIX века более чем наглядна, и Лонгинов не мог не чувствовать, что делает мёртвое дело, ставит заплатки на взрывающийся котёл. Эта нарастающая тоска и чувство собственной нереализованности привели в конце концов к вечной болезни разочарованных и неосуществившихся — недаром Дмитрий Минаев, человек острого и циничного ума, проводил его жестокой эпиграммой: «Стяжав барковский ореол, поборник лжи и вестник мрака, в литературе раком шёл — и умер сам от рака». Раком шёл — потому что идеал видел в прошлом; но видел его искренне и знал это прошлое досконально. Несмотря на бесспорные заслуги — а ценность его научных разысканий и энциклопедическую эрудированность признавали и оппоненты, — он умер в совершенном литературном одиночестве, не провожаемый ни одним добрым словом, да вдобавок с репутацией тайного развратника, что уж никак не соответствовало действительности. Судьба его, как видим, и традиционна, и печальна, и поучительна.

2.

Да, он был царскосельским лицеистом — как, кстати, и Салтыков-Щедрин, тоже начинавший со стихов. Лицей оставался элитарнейшим, свободнейшим и престижнейшим из русских учебных заведений и не просто так назывался императорским: его выпускники имели отличные шансы на дальнейшую карьеру, хотя в частном лонгиновском случае это подкреплялось ещё и семейным происхождением. Отец его, который души не чаял в сыне и старался обеспечить ему лёгкую и необременительную службу, был крупный государственный чиновник в ранге статс-секретаря.

Ещё в Лицее обнаружил он склонность к архивным разысканиям, память на колоритные детали, ту особую приметливость, которая позволяет запоминать вкусные мелочи и вдруг из их соположения извлекать замечательные догадки, неожиданные смыслы.

Его переписка с Тургеневым — образчик дружеской, даже и фамильярной беседы умных, отлично понимающих друг друга людей. Именно эта переписка позволяет понять основы мировоззрения Лонгинова, не столь уж противоречивого: скажем, с Белинским его роднили прежде всего эстетические принципы, неприязнь к фантастическому элементу в литературе (Белинский полагал, что в наше время этот сюрреалистический элемент может быть уместен разве что в доме умалишённых, что Гофман выбрал всю квоту на фантастику — а оказалось, что фантастика и есть мейнстрим будущего). Другой характерной — и приведшей к неизбежным роковым последствиям — ошибкой Лонгинова была вера в русскую особость, в неисчерпаемое богатство языка и русской натуры, в несовместимость и несравнимость России с Европой — это не мешало ему дружить с западником Тургеневым, но мешало понимать его зрелую прозу, в которой решительно преодолевалась и клеймилась всякая национальная ограниченность. Лонгинов вообще способен был дружить с оппонентами, всегда особо отмечал корректность тона в собеседнике, а для большинства тогдашних славянофилов была, пожалуй, характерна даже большая терпимость, нежели для либералов (потом всё стало наоборот, ибо патриоты почувствовали поддержку власти и стали выбиваться в начальники).

Авторизуйтесь, чтобы продолжить чтение. Это быстро и бесплатно.

Регистрируясь, я принимаю условия использования

Открыть в приложении