Советский писатель Михаил Бубеннов глазами Андрея Быкова

ДилетантКультура

Михаил Бубеннов

Портретная галерея Андрея Быкова

1.

Бубеннов в советской литературе — имя прославленное, в смысле нарицательное, известное как эталон сервильности и бездарности, что всё же не совсем синонимично: Сергей Михалков был сервилен, но одарён, было некоторое количество бездарных, но не сервильных, то есть обладавших зачатками совести. Образцово, наглядно бездарны и при этом до слёз верноподданны были главным образом писатели, засветившиеся в так называемой борьбе с космополитизмом, то есть при всём наборе пороков ещё и антисемиты вдобавок. В поэзии это Николай Грибачёв, в драматургии Анатолий Софронов (Анатолия Сурова можно бы назвать, но он своих пьес даже не писал — их кропали за него те самые театральные критики, которых он публично громил). В прозе же — Михаил Бубеннов, «первый с конца», писатель, у которого нет соперника в смысле полного отсутствия способностей к чему-либо. Чутьё, причём звериное, было: понимал, кого травить, и умел понравиться сатрапам. Сталин его выделял: если в поэзии он, сам в юности кропавший стишки, разбирался хотя бы на уровне семинариста, — в прозе у него вкус отсутствовал начисто: фаворитами его, навязанными в качестве примеров для подражания, были Бабаевский («Кавалер Золотой Звезды»), Панфёров — и вот Бубеннов. Читать невозможно всех троих, даже с типичной советской целью «чисто поржать» они не канают, потому что очень уж скучно, даже в драматургии Софронова на их фоне чувствуется какая-то искра. Бубеннов из них — самый дубовый, Георгий Марков по сравнению с ним — титан, Соболев — корифей, Бондарев — интеллектуал.

А вы говорите, плохую литературу не надо изучать. Надо, необходимо! Хотя бы для того, чтобы безошибочно распознавать этот жанр, столкнувшись с инкарнациями Бубеннова на очередном круге российской истории. Российский цикл прекрасен именно буквальностью своего воспроизводства.

2.

«Белая берёза» — главный роман Бубеннова, удостоенный Сталинской премии, провозглашённый образцом военной прозы. Читать «Берёзу» сегодня крайне странно — возникает стойкое ощущение, что Бубеннов описывает совершенно другую войну, не ту, о которой нам рассказывали ветераны, хотя они рассказывали мало; не ту, о которой мы читали в классической военной прозе, и уж подавно не ту, которую видели в лучших образцах кино. Кино и проза о войне — это конец пятидесятых и шестидесятые, это лейтенантская литература, окопная правда — которая хоть и гомеопатическими дозами, но после ХХ съезда начала проникать в печать. А у Бубеннова полное ощущение русской народной сказки, даже и стиль фольклорный — с повторами, устойчивыми определениями, ритуальными коллективными действиями (смеяться и плакать все принимаются одновременно); вообще, интересное исследование можно было бы написать, реконструируя сталинский вкус по его любимым, образцовым текстам. Видимо, ему хотелось видеть всю литературу о войне именно сказочной, с былинными богатырями, большеглазыми красавицами, мудрыми стариками, изобильными застольями — даже в колхозе, даже среди войны! — и хоровым пением по любому поводу.

Вот цитата навскидку: «В последние годы дела в колхозе пошли на лад, колхозники научились работать сообща, не стесняя друг друга, вкладывая в дело всё своё мастерство. Все стали получать такие доходы, при которых жилось безбедно. Правда, человек всегда хочет жить лучше, чем живёт. Мечтали и ольховцы о лучшей жизни. Но теперь, мечтая, они знали, что она возможна в колхозе. Вот так дерево: пустило корни, укрепилось в земле, — значит, год от года всё шире и шире будет раскидывать ветви». Мы потом процитируем роман Бубеннова «Орлиная степь», где о предвоенной колхозной жизни говорится совершенно иначе, — но это будет во времена разоблачения культа. А во времена культа он считал нужным писать вот так — в духе так называемой теории бесконфликтности.

С этой теорией получилось интересно: она никогда и нигде не была сформулирована вслух, её и не было, собственно, и упоминать её начал сталинский любимец Константин Симонов — в частности в докладе «Задачи советской драматургии и театральная критика». Главным критиком бесконфликтности был, как ни странно, сам Сталин: он упрекнул советских драматургов в недостаточном отображении классовой борьбы. Во второй половине сороковых советская власть столкнулась с уродливыми последствиями собственного руководства — как не раз бывало; но в экономике этого вслух не признавали — во всём виноваты были перегибы на местах. А в культуре, в искусстве, прежде всего в кино и театре, — всё это было на виду: после постановлений о «Звезде» и «Ленинграде», о музыке и кино, об Ахматовой и Зощенко — из искусства стал выхолащиваться любой намёк на правду жизни. Косяком пошли колхозные комедии, оперетты, эпические поэмы о безоблачной жизни, о трудовом подвиге недавних фронтовиков («Флаг над сельсоветом» Недогонова, «Осень в Абхазии» Гулиа) — всё то, о чём Твардовский каких-то пять лет спустя сказал с исчерпывающей прямотой:

Глядишь, роман, и всё в порядке:
Показан метод новой кладки,
Отсталый зам, растущий пред
И в коммунизм идущий дед;
Она и он — передовые,
Мотор, запущенный впервые,
Парторг, буран, прорыв, аврал,
Министр в цехах и общий бал…
И всё похоже, всё подобно
Тому, что есть иль может быть,
А в целом — вот как несъедобно,
Что в голос хочется завыть.

(Ужас в том, что двадцатью строчками выше у автора всё то же самое, и даже молодожёны, едущие на отдалённую стройку; в глубоком тупике оказалась советская литература, но Твардовский хоть всё понимал.)

Сталин ругал послевоенных литераторов не за то, что из их творчества ушло жизнеподобие; он хотел, чтобы классовая борьба — в соответствии с его теорией — усиливалась, чтобы органы не успокаивались, чтобы «повторников» гребли! Сажать уже некого было — брали по второму разу; в очередной раз пошёл репрессивный вал, на этот раз с явным антисемитским оттенком, и разгорелась идеологическая подготовка к третьей мировой, с шельмованием недавних союзников, и прежде всего Черчилля. Борьба с бесконфликтностью сводилась к поиску нового идейного врага — главный конфликт обозначился как противостояние национального и международного, своего и чужого, корневого и элитарного. Но это — в сочинениях о послевоенной реальности; а как было писать про войну?

Вот Бубеннов показывает — как: фольклорно. Была большая всенародная беда, но преодолевали её сообща, и уж такое ли благолепие царит в рядах бойцов, в рядах колхозников! Денщик почти эротически влюблён в комбата, ищет его, контуженного, со слезами на глазах. Сцены фронтовой дружбы, солдатского братства написаны с той же трогательностью, с какой Чарская описывала экстатическую дружбу институток: «В зеленоватом солдатском ватнике, на который он сменил перед боем шинель, Яхно казался ещё подберистей и легче в ходьбе. Там, где он проходил, солдаты охотно вскакивали со своих мест и отдавали ему честь, а затем сбивались в кучки, толковали:

— Вот и комиссар пришёл!

— А с ним, ребята, как-то легче душеньке!

Озеровцам стало ясно, что немецкое наступление задержано, что недалеко фронт. Однажды утром все услышали: с востока внятно доносило гул орудийной пальбы. У некоторых озеровцев показались на глазах слёзы.

Авторизуйтесь, чтобы продолжить чтение. Это быстро и бесплатно.

Регистрируясь, я принимаю условия использования

Открыть в приложении