Композитор Игорь Яковенко — о музыкальных шифрах, притворстве и джазе
25 февраля на концерте в «Зарядье» композитор Игорь Яковенко представит новый сольный альбом, получивший название False Sonatas. Мы поговорили с ним о Бенджамине Бриттене, звуках, которые перестаешь замечать, и фальшивых сонатах.
Композитор и пианист Игорь Яковенко, рассказывая о своих планах на ближайший четверг, перечисляет: «Сначала презентация альбома, потом — традиционный джаз в ресторане Blanc». В ответ на поднятые с немым вопросом (как он собирается все это успеть) брови, Игорь смеется: «Это то, чего я хотел, тем более, четверг есть четверг и изменять традициям нельзя». Каждую неделю его действительно можно встретить в Blanc (по четвергам) и баре Powerhouse (по понедельникам), где миру является джазовая сторона творчества. Год назад он на некоторое время променял Москву на британский Олдборо, где проходила музыкальная резиденция. Ее итогом оказался альбом False Sonatas — диалог композитора с Бенджамином Бриттеном, размышление о некоторой фальши, присущей нашему времени, и восемь пьес, в которых эти мысли находят отражение.
— Альбом стал итогом резиденции — формата, предполагающего возможность отключиться от всех будничных дел, которые обычно окружают дома. Сыграло ли само место какую-то роль?
— После этой резиденции я ощутил всю прелесть такой работы, потому что тебя ничего не отвлекает, можно спокойно сконцентрироваться. Я туда ехал, вообще не представляя, что там может происходить. И так как у меня не было никаких заготовок, просто начал думать: вот я в этом месте нахожусь, что по-настоящему было бы интересно мне как человеку из России? Я начал прислушиваться и понял, что там все по-другому слышится. То есть абсолютно все звуки, которые тебя окружают. Олдборо — это ведь глубинка, далеко от Лондона, где-то в районе 200 километров, на побережье. Там проходит свой фестиваль: летом это площадка, которая оживает на два месяца, а все остальное время туда ездят английские пенсионеры, просто на отдых. Когда уже в Лондоне делать нечего, хочется спокойствия, ты покупаешь там дом. Там очень все красиво, в феврале была температура плюс 7 — 10, но при этом, когда выходишь на море, тебя просто как песчинку начинает таскать, ветрище ужасный.
— Похоже на многие маленькие курортные городки, оживающие в сезон, а потом снова замирающие, но почему-то вспоминается город через океан — американский Провинстаун, который так любит воспевать Майкл Каннингем. Пешком по берегу бродить, слушать тишину и то, что ее нарушает — вот это все.
— Я очень много ходил пешком, у них там вообще множество пеших маршрутов, выбираешь тропу и идешь. Есть такие, которые выходят как раз из дома Бриттена, в котором я жил… Так, придется объясниться, а то можно подумать, что я прямо в музее жил. (Смеется.) Там есть несколько отдельных небольших домиков на территории, как бы гостевых построек, в одной из них стоит рояль, там я и жил. Еще там есть библиотека Бриттена, точнее, его архив. Частенько там бывал, рассматривал какие-то вещи, консультировался, потому что эта работа, по большому счету, основана на отношении к Бриттену.
— Личность композитора начала раскрываться для вас по-новому после соприкосновения с какими-то окружавшими его деталями, мелочами? Это вообще играет роль?
— Абсолютно! Ну вот, например, я знал про его дружбу с Ростроповичем, но никогда об этом не задумывался. А оказавшись у Бриттена «дома», обнаружил на воротах при въезде табличку, на которой написано по-русски «Осторожно, злая собака». Оказалось, что ее привез и подарил как раз Ростропович. И я каждый раз так радовался ей, когда шел домой. Вроде бы мелочь, но такая примечательная и яркая.
— Вы сказали, все звуки там слышатся совсем иначе?
— У меня в этом контексте возникает ассоциация, может быть, странная. У женщин, которые недавно стали мамами, вырабатывается иммунитет на детские крики. Какой-то чужой ребенок может просто на ушах стоять, и они это совершенно не воспринимают, для них это нормальная история, привычная, потому что дети часто кричат. А для всех остальных это некий раздражитель. И в Москве я как эта мама, у которой ребенок и которая уже привыкла. Я так привык ко всем этим звукам, что вообще их не ощущаю, не замечаю, а там все было наоборот. Уверен, что музыка берется извне, а не изнутри, в том смысле что ты как фильтр эту музыку преломляешь, выпускаешь свое видение звуков, которые впитал.
— А почему сонаты вдруг стали «фальшивыми»?
— Как-то раз продюсер резиденции Клементина рассказала про то, что в юности у нее была русская подружка, вместе с которой они учились в Лондоне. Она была из Сибири, из какой-то очень богатой семьи. И когда она собралась на каникулы домой, то потащила Клементину с собой. И где-то на просторах Сибири все стереотипы претворились в жизнь: папа этой девочки черную икру ел ложками, а водку пил стаканами. Я представил себе 90-е, мы посмеялись, и я говорю: «А ты уверена, что он действительно так живет? Что он не сделал это просто из-за того, что ты там оказалась, а он хотел таким образом показать: смотрите, англичанка, как я здесь живу?» Мы снова посмеялись, а потом я начал думать в эту сторону, потому что понял, что чувствую себя в некотором смысле так же. Мне показалось, что в этих условиях резиденции я хочу казаться лучше, чем есть на самом деле, то есть как будто я решил поиграть в эдакого композитора. И мне показалось очень смешным, что я как-то неосознанно начинаю так себя вести — получается фальшивая репрезентация. В некотором смысле это соединяется и с проблемой социальных сетей, где все пытаются выглядеть лучшими версиями себя, демонстрировать, какие они замечательные, продуктивные, не испытывающие никаких проблем и терзаний. И когда я начал сочинять пьесы, подумал, что это будут такие пьесы-подделки под сонату, потому что соната — это самый, наверное, устоявшийся и строгий классический жанр. Грубо говоря, это такой идеальный гармонический мир, совершенная форма. И свои пьесы я начал называть этими итальянскими именами, но при этом внутри они не выдерживают сонатной формы, там есть какие-то отдельные части, но это обманка, поэтому они и называются фальш-сонаты.
— Альбом вышел чуть больше, чем через год после завершения резиденции. Вы ведь джазовый музыкант, привыкли, что любую задумку можно осуществить сразу, не растягивая что-то во времени, как вам эта временная дистанция?
— В джазе действительно, когда тебе в голову пришла какая-то мелодическая линия, ты ее сразу же сыграл, и вот она, все ее услышали, этой дистанции вообще нет, никакого года — или больше — не надо ждать. А в целом у меня есть такое правило, когда я что-то сочиняю, то даю себе месяц: дописав, никому не показываю, пока через месяц эту штуку не проверю. Часто ведь случается такое, что ты в состоянии творческого аффекта что-то делаешь, и тебе кажется, что это очень здорово, а потом оказывается, что, действительно, что-то есть, но все-таки надо доработать, что-то добавить, что-то убрать, окончательно придать форму. Эта самая эйфория подначивает показать всем сразу, но месяца мне как раз хватает, чтобы посмотреть потом холодным взглядом и доработать. После того как закончу работу, не очень люблю переслушивать свои сочинения.